Явятся Красный Бык и полковник верхом на коне, но отец говорил, что сначала придут два человека, чтобы подготовить почву...
В тихую погоду к каменистому берегу у входа в долину Калалау можно было подойти на лодке, но только в очень тихую погоду...
О, смелых дум свобода! Дворец Филипппа мне открыт, Я спешился у входа. Иду и вижу: там, вдали, Моей мечты созданье, Спешит принцесса Эболи На тайное свиданье...
Смотрите также:
Рэй Бредбери хочет полететь на Марс
Рэй Брэдбери как кривое зеркало прогресса
Биографическая статья (Wikipedia)
Кена Келлі. інтерв\'юз Реєм Бредбері (украинский)
С.Бережной. Живые машины времени, или Рассказ о том, как Брэдбери стал Брэдбери
Роман Р. Брэдбери 451° по Фаренгейту
Философский характер фантастики Р. Брэдбери
Безниско Н.А.Своеобразие концепции гуманизма в рассказах Рэя Брэдбери и Антона Павловича Чехова.
Вы читаете «В дни вечной весны», страница 1 (прочитано 0%)
«Бетономешалка», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Темный карнавал», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
В ту неделю, так много лет назад, мне показалось, будто мои отец и
мать дают мне отраву. И даже теперь, через двадцать лет, я не уверен,
что мне ее не давали.
То время всплыло из старого чемодана на чердаке. Сегодня утром я
оттянул латунные застежки, поднял крышку, и из незапамятных времен
пахнуло запахом нафталина; он окутывал, как саван, ракетки без сеток,
поношенные теннисные туфли, сломанные игрушки, поржавевшие ролики. Твои
глаза стали старше, но и теперь, когда они видят снова эти орудия игры,
тебе кажется, будто только час назад ты вбежал, весь потный, с тенистых
улиц и считалка "Олли, Олли, три быка" все еще трепещет у тебя на устах.
Я был тогда странным и смешным мальчиком, и в голове у меня
шевелились необычные мысли; рождал их не только страх быть отравленным.
Мне исполнилось всего лишь двенадцать лет, когда я начал делать записи в
блокноте в линейку, с никелевой блестящей обложкой. Будто и сейчас в
моих пальцах огрызок карандаша, которым я писал по утрам в те дни вечной
весны.
Вот я перестал писать и лизнул задумчиво карандаш. Я сижу в своей
комнате наверху в начале бесконечного ясного дня, щурюсь на обои в
розах, босой, с короткими, похожими на щетину волосами, и думаю.
"Только на этой неделе я понял, что болен, - записал я. - Болею я уже
давно. С десяти лет. Сейчас мне двенадцать".
Я скорчил рожу, закусил губу, посмотрел, будто сквозь туман, на
блокнот передо мной.
"Больным сделали меня родители. И, - я заколебался на миг, но потом
стал писать дальше, - школьные учителя. Не боюсь я только детей. Ни
Изабел. Скелтон не боюсь, ни Уилларда Боуэрса, ни Клариссы Меллин - они
такие же, как всегда. А вот мои дела совсем плохи".
Я положил карандаш на стол. Пошел в ванную - посмотреть на себя в
зеркало. Мама крикнула снизу, чтобы я шел завтракать. Я прижался лицом к
зеркалу, дыша часто-часто, и на нем появилось большое влажное пятно, как
будто зеркало заволокло туманом. И я увидел: мое лицо меняется.
Менялись кости. Глаза. Поры на коже носа. Уши. Лоб. Волосы. Все время
они были мной, а теперь становились кем-то совсем другим. ("Дуглас, иди
завтракать, опаздываешь в школу!") Торопливо моясь, я увидел, как внизу,
в воде, плавает мое тело. Я был заключен в него, как в тюрьму. Бежать
было невозможно. И мои кости в нем двигались, перемещались, менялись
местами!
Чтобы об этом не думать, я стал петь и громко насвистывать, пока отец
не постучал в дверь и не сказал, чтобы я успокоился и шел есть.
Я сел за стол. На нем уже стояли желтая миска с кашей, молоко в
молочнике, белое и холодное, яичница с беконом и поблескивали ножи и
ложки; отец читал газету, мама сновала по кухне.
Тем временем:
...
Эльзас и Лотарингию я не могу, конечно, присвоить Германии с такой же
легкостью, как вы, ибо люди этих стран крепко держатся за Францию, благодаря
тем правам, которые дала им Французская революция, благодаря законам
равенства и тем свободам, которые так приятны буржуазной душе, но для
желудка масс оставляют желать многого. А между тем Эльзас и Лотарингия снова
примкнут к Германии, когда мы закончим то, что начали французы, когда мы
опередим их в действии, как опередили уже в области мысли, когда мы взлетим
до крайних выводов и разрушим рабство в его последнем убежище -- на небе,
когда бога, живущего на земле в человеке, мы спасем от его униженья, когда
мы станем освободителями бога, когда бедному, обездоленному народу,
осмеянному гению и опозоренной красоте мы вернем их прежнее величие, как
говорили и пели наши великие мастера и как хотим этого мы -- их ученики. Да,
не только Эльзас и Лотарингия, но вся Франция станет нашей, вся Европа, весь
мир -- весь мир будет немецким! О таком назначении и всемирном господстве
Германии я часто мечтаю, бродя под дубами. Таков мой патриотизм.
В ближайшей книге я вернусь к этой теме с крайней решимостью, с полной
беспощадностью, но, конечно, и с полной лояльностью. Я с уважением встречу
самые резкие нападки, если они будут продиктованы искренним убеждением. Я
терпеливо прощу и злейшую враждебность. Я отвечу даже глупости, если она
будет честной. Но все мое молчаливое презрение я брошу беспринципному
ничтожеству, которое из жалкой зависти или нечистоплотных личных интересов
захочет опорочить в общественном мнении мое доброе имя, прикрывшись маской
патриотизма, а то, чего доброго, -- и религии или морали. Иные ловкачи так
умело пользовались для этого анархическим состоянием нашей
литературно-политической прессы, что я только диву давался. Поистине,
Шуф-те..
